Дата моей смерти - Страница 18


К оглавлению

18

Это… ну как если бы предложить балерине сплясать для нее. Смешно, правда?

Вот только Игорь… Он иногда вспоминает, что мне тоже бывает приятно, когда обо мне кто-то заботиться.

— И что он делает тогда? — Поинтересовалась я совсем не праздно: мне тоже хотелось хоть когда-ни будь позаботиться о Мусе, но я не знала как.

— Он приносит мне булочки из буфета — совершенно серьезно ответила Муся.


«Теперь никто не будет носить ей булочек» — промелькнула в голове моей очередная никчемная мысль. И я снова стала думать о том, что минувшей ночью, когда на московской магистрали погибал единственный Мусин друг — Игорь, душа ее, возможно уже знала об этом, потому так горьки и обильны были слезы.

— Я задержусь на работе. Ты выдержишь одна дома?

— Конечно. Можешь ни секунды не сомневаться. Я выдержу. Мне уже намного легче. И вообще, может я смогу тебе чем-ни — будь помочь?

— Нет. Ни в коем случае. — Мусин ответ показался мне отчего-то слишком скорым, но тут же прозвучала и причина того — Понимаешь… Я никому в клинике не говорила, что живу у тебя… Знаешь, кое — кто мог легко определить меня в приживалки… Поэтому, я не сказала. Поэтому, ты не звони сейчас мне. Ладно? Придется много бегать по организации похорон и вообще…

— Конечно, как скажешь. Но записать тебя в приживалки?!! Неужели у вас есть такие придурки?

— У нас всякие есть. Ну ладно, мне сейчас пора. Ты держись. Я буду тебе звонить каждый час. Ладно?


Мне было несколько странно то обстоятельство, что в клинике Муся скрыла наше с ней совместное проживание. История с приживалкой звучала не очень убедительно, я была вовсе не древней богатой старухой, при которой могли быть приживалки. Скорее наоборот, еще месяц — другой моего бездействия и в приживалки можно смело было записывать меня.

Но, в конце концов, это могла быть одна из Мусиных странностей, которые, как известно, есть у каждого человека, и если уж рассуждать о странностях людских, то эта была вполне безобидной.


Следующие три дня я прожила без Муси.

Вернее, Муся никуда не подевалась из моей жизни, даже на такое короткое время, но у нее просто не было физических, а более того — нравственных сил, чтобы уделять мне столько же внимания, как и прежде.

Теперь она, покидая наш дом так же рано, возвращалась в его тихую заводь гораздо позже обычного, совершенно обессиленная, окончательно допекая меня своей слабой, еле тлеющей синюшных губах жалкой виноватой полуулыбкой, полу — гримасой. Ей было стыдно, что она оставляет меня в одиночестве в такое трудное для меня, как полагала она время.

А мне было безумно стыдно именно от этого ее ощущения, и еще от того, что я не могу объяснить ей истинного положения дел.

Прежде всего я ощутила в себе совершенно новую способность вспоминать о Егоре, не испытывая при этом жесточайших душевных мук. Я осторожно попробовала подумать о нем, едва-едва прикасаясь к воспоминаниям, почти украдкой, готовая в любую минуту к стремительному бегству.

Проба прошла удачно.

Я не испытала привычной боли.

Тогда я позволила себе большее я начала вспоминать его внешность в мельчайших, хранимых моей душой, деталях.

Я вспоминала, как звучал его голос. Какими были интонации в разные минуты душевного состояния.

Воспоминания на тяготили меня, в них присутствовала, разумеется, легкая грусть и даже несколько слезы покатились по моим щекам, когда, уже совершенно сознательно я начала извлекать картины нашего с Егором прошлого из доселе запретных хранилищ памяти.

То, что происходило со мной в эти минуты прекрасно укладывалось в гениальную формулу состояния души, выведенную однажды гениальным поэтом.

Печаль моя — точнее не скажешь! — была светла и полна Егором. Но не было боли в той печали, а только светлая легкая грусть.

В конце концов, я осмелела настолько, что решилась на небывалое.

Разумеется, совершить этот поступок, я могла, только воспользовавшись отсутствием дома Муси. Она бы ничего подобного никогда не допустила бы, и в конечном итоге убедила бы меня. что делать этого не стоит. Что это постыдно, унизительно для меня и, главное, — разбередит, сорвет тонкую корочку забвения с моих душевных ран, которые мы вместе с ней так долго и трепетно врачевали.

Теперь выяснялось, что раны — то ли, действительно, зажили окончательно. То ли — не были такими уж глубокими.

Словом, не страшась более их разбередить, и воспользовавшись отсутствием Муси дома, я позвонила в приемную Егора, и, услышав в трубке знакомый голос его давнишней секретарши — невиданное дело! — относительно спокойно заговорила с ней, представившись при этом по полной форме. В последнем, впрочем, не было необходимости, женщина узнала меня уже по первым звукам голоса а, узнав, разрыдалась.

Это странное состояние длилось некоторое, довольно длительное время.

Секретарь рыдала в голос на том конце трубке, я — терпеливо пережидала этот всплеск эмоций — на своем. Наконец рыдания стали затихать, и я решилась продолжить — Я прочитала в газете… Значит, правда?

— Правда, — она снова заплакала, но уже тихо и как-то обречено, слезы не мешали нашей беседе — Когда же похороны?

— Ой, мы ничего не знаем, никто ничего не говорит. Но вроде бы еще даже не доставили тело оттуда, из Швейцарии — она помолчала, возможно пережидая очередной приступ плача, а возможно, раздумывая, как сказать мне, то, что собиралась сказать, — Мы здесь думали, ну, те, кто давно работает с Егором Игоревичем, как сообщить вам и сказать, чтобы вы обязательно приходили на похороны… Потому что мы… мы все помним вас и он… он тоже помнил…

18